Писатели о дорогих сердцу вещах. Галина Илюхина: чернильница, «уточка» и «ласточка»
Эта чернильница была всегда. Причем «всегда» не только для меня, но и для моей мамы, Елены Николаевны Савиновой, в девичестве Алфёровой, а в детстве – просто Лёки, как звали её домашние.
Чернильница еще до Лёкиного рождения появилась на папином столе, в компании с бронзовой карандашницей, вазочкой для перьев и массивным пресс-папье.
Вся эта роскошь покоилась на тяжеленной подставке из серого мрамора, и так и притягивала маленькую Лёку, поскольку трогать что-то на письменном столе ей было строго-настрого запрещено.
Лёка знала, что папа — полковой комиссар, он преподает в Военной Академии, читает лекции своим ученикам. Правда, на учеников эти усатые дядьки в военной форме были совсем не похожи. Когда они приходили к папе, то пили крепкий чай и, дымя папиросами, громко разговаривали о чём-то взрослом и скучном. После их ухода в комнате долго пахло кожей и табаком.
Каждый вечер после ужина папа садился за стол, открывал кожаный бювар с бумагами, доставал книги. «Папа работает!» – шептала мама и тянула Лёку за руку: «Пора спать!». А та норовила вырваться и, обежав стол, вскарабкаться на подлокотник папиного кресла. Папа улыбался и не прогонял. Притаившись у него за спиной, Лёка разглядывала распахнутые, все в карандашных пометках, книги, смотрела, как свет от зеленой лампы качается в подстаканнике с янтарным чаем, бликует в чернильнице. Папа окунал перо и аккуратным почерком что-то писал, писал… Под мирный скрип пера слипались глаза, и Лёка засыпала… Это было счастье. Потому что это было до войны.
Лёка с мамой до войны
Папа ушел на фронт и погиб в сентябре 41-го на Пулковских высотах. Но о том, что папа пал смертью храбрых на поле боя, стало известно нескоро. Сначала перестали приходить письма, а потом мама получила извещение, что папа пропал без вести. В это время семья мыкалась в эвакуации, переезжая с места на место в бесконечных, тёмных поездах, битком набитых угрюмыми людьми.
Поначалу осели в Костроме.
Уже будучи взрослой, Лёка записала свои детские воспоминания.
«…Осень. Еще и белый хлеб, и сахар почти без очереди, еще не везут раненых в госпитали бесконечные колонны машин, еще нет постоянного чувства голода и не нужно бегать с санками на улицу, чтобы погреться. А от папы нет писем. Две старухи-хозяйки смотрят на нас со злорадством и предсказывают скорую победу немцев: «Тогда куда побежите?»
Я уже изучила карту, которая висит у нас над столом. На ней, правда, еще Прибалтика не наша, и граница с Финляндией совсем около Ленинграда, старая карта. Но я уже разбираюсь в ней и нахожу, какой город «пришлось оставить нашим войскам после продолжительных и ожесточенных боёв и отойти на заранее подготовленные позиции», – так говорит радио. К своему ужасу я увидела на карте, что Кострома находится на ответвлении ж/д, как бы в тупичке, и от главной магистрали нас отрезать весьма легко. Над Костромой время от времени стали появляться немецкие самолеты. Страшно. «Куда побежите?» – каркают старухи. …»
В первый класс Лёка пошла там же, в Костроме. Перед самой войной папа подарил ей тетрадки, которые она увезла с собой в маленьком сундучке, вместе с другими детскими сокровищами. В одной из этих тетрадок она и начала впервые писать школьные строчки, макая перо в чернильницу-непроливайку. Чернильница была маленькая, квадратная, с узким отверстием для пера — совсем не такая, как у папы. Ее нужно было носить с собой в портфеле, в специальном мешочке, который Лёке сшила мама.
В школе Лёку встретили неприветливо. «Понаехали, выкувыренные!» – дразнили ее местные мальчишки и, бывало, подкарауливали после уроков, норовя поколотить. Лёка — маленькая, худющая, – как могла, отчаянно пыталась постоять за себя.
«…Там я научилась драться портфелем по голове на это пресловутое «понаехали». Вот было бы хорошо, если бы не разливались чернила из пузырька, который я носила в портфеле… Небольшое усовершенствование принесло оглушительный успех: пузырёк с чернилами висит снаружи в мешочке на верёвочке. Удар портфелем — и нахальное лицо обидчика покрывается фиолетовыми кляксами!..»
Поздней осенью они переехали от противных старух на другую квартиру. Подступила зима — ледяная, кусачая. Тёплых вещей не было — их не взяли с собой, поскольку думали, что война кончится через месяц-другой. А она не кончалась и не кончалась. Бои шли всё ближе, в Кострому потянулись машины, везущие раненых. Дорога из школы лежала мимо госпиталя. Лёка, кутаясь в куцее пальтишко, подолгу простаивала, вглядываясь в обветренные лица бойцов: вдруг среди них папа…
«…Наш дом на улице Симановского довоенной постройки, рассчитан на паровое отопление. Отопление и прочие удобства давно замерзли, на улице — минус 40, зима зверская, как назло. В комнате вода в ведре замерзает. Отапливаемся лишь керосинкой, на которой греется вода. Это наш чай, обед и ужин. К этой воде прибавляется еще жалкий кусочек хлеба, больше по карточкам ничего не дают. Так и зимуем.
Зато какое блаженство, когда раздобудем чуть-чуть щепочек, палок каких-нибудь и растопим в кухне плиту! Все в кухне моются по очереди, потом стирают, а потом всей квартирой забираемся на остывающую плиту и начинаются бесконечные разговоры о войне, гадание — может, все-таки папа и соседкин муж еще живы, может быть, в партизанах…»
Кое-как пережили голодную зиму, а весной — снова в путь. На этот раз впереди Сибирь, Ишим. Две долгие-предолгие недели тоскливой тряски в вагонах. Лёка почти всю дорогу просидела в ногах у мамы на своем спасительном сундучке.
«…Поезд переполнен. Сидят там, где невозможно сидеть. На багажных полках ухитряются лежать по двое. Ночью в конце вагона зажигают свечку в фонаре с синим стеклом. За окнами темень — ни огонька, ни луны. А за Уралом уже нет затемнения — горят окна в поселках, плывет зарево от мартеновских печей. Кажется, что войны и нет вовсе. Если бы не было столько раненых, увечных, едущих домой.
На площади в Свердловске пахнет бензином, выхлопными газами — божественный запах! Он до слёз напоминает Ленинград, и комок подступает к горлу…»
Сибирь, Урал, потом снова Костромская область — село Кужбал… В Ленинград семья вернулась в 1944-м.
«…Мы с мамой на своей лестнице, где, как и до войны, пахнет сыростью и кошками. Впрочем, кошки теперь в городе большая редкость. Наш звонок, к его ручке по-прежнему привязана веревочка – до войны я еще не могла дотянуться до него. Слабый звон колокольчика, слышно, как шаркает тапочками соседка тетя Лиля. Слёзы, поцелуи. Наконец-то дома!
Окна все выбиты, кое-как прикрыты фанерой и картинами… На всей мебели толстый слой мела, осколков стекла – в Фонтанку попало много бомб напротив нашего дома, целились в Гознак и завод Марти…»
Папин стол завален обрушившейся штукатуркой. Кресло тоже всё в извёстке, под густой пылью едва угадывается такая родная малиновая обивка. Плафон лампы разбился, зелёные осколки рассыпаны по столу. Лёка, стараясь не порезаться, осторожно сгребает в сторону мусор. Письменный прибор уцелел. Но так горько смотреть на осиротевшую вставочку с пером, чернильницу, на дне которой остался след папиных чернил…
И Лёке, и маме был очень дорог этот прибор, потому что от папы осталось мало вещей на память. Но чернильница никогда не стояла без дела — за папиным столом мама писала письма, Лёка делала уроки.
«Ласточка» – стальное перо с утолщением-«шариком» на конце. Пишет мягко – толстые и волосяные линии мало отличаются друг от друга.
«Уточка» — тоже пишет мягко и совсем без нажима.
«Рондо» – наоборот: толстые линии получаются тонкими, а волосяные — толстыми. В школе совсем не разрешали им пользоваться.
«86» – идеальное перо. Первоклассникам разрешали пользоваться только им, поэтому считалось особым шиком писать «ласточкой» или «уточкой» — значит, уже почти взрослые!..»
Лёка выросла, окончила школу, затем – художественное училище имени Серова, а потом вышла замуж за моего папу, тоже художника.
Когда родились мы с сестрой, наше семейство получило маленькую, но зато отдельную квартиру-хрущевку. Массивная старинная мебель из наших комнат на Фонтанке туда никак не помещалась, и бабушка всё раздала соседям. Только книги и письменный прибор переехали вместе с нами. Тут уже пришла наша с сестренкой очередь любоваться игрой света в чернильнице и постигать таинство появления букв и клякс. Ведь даже с наступлением эры авторучек чернильницу на пенсию не отправили: мама с папой вовсю ею пользовались, наливая туда тушь для рисунков пером. Мы, дети, тоже страшно хотели что-нибудь нарисовать или написать: хватали вставочки с перьями, наперебой тыкали в чернильницу… Но у нас совсем не получались ни красивые буковки, ни изящные рисунки — перо немилосердно рвало бумагу да еще и брызгалось тушью. Мама с папой смеялись и никогда нас не ругали.
Елена Николаевна с дочками
Через много-много лет, когда не стало мамы с папой, мы с сестрой разделили письменной прибор между собой: она взяла себе карандашницу с пресс-папье, а мне достались вазочка для перьев и чернильница. Они стоят, безработные, на моем столе, укоризненно поглядывая на ноутбук: какие теперь «уточки» и «ласточки» – нынче ведь и шариковой ручкой уже почти никто не пишет… Зато в чернильнице до сих пор сохранились следы туши, которой рисовала мама. Иногда я открываю тусклую бронзовую крышку и вдыхаю запах. Оттуда пахнет детством и счастьем.
Галина Илюхина