Центр мемориальной культуры

«Русский Титаник». «…Хоть час, хоть миг, но верить, что ты жив»

«Онеметь от горя», «мычать от горя» – такие привычные, банальные выражения. Но если вдуматься, очень точные. Человек мычит, словно глухонемой, ибо то, что он чувствует — невыразимо. Повседневные дела отодвигают боль, она отступает, затаивается, чтобы потом внезапно накрыть, придавить в самый неподходящий момент. Кричать нельзя — не принято, не положено. И что остается? Дождаться ночи, зажмуриться и бессильно стонать в мокрую подушку…

Почти 40 лет прошло с тех пор, как в Черном море, близ мыса Дооб, на выходе из Цемесской бухты, затонул круизный пароход «Адмирал Нахимов». В этой катастрофе погибло 425 человек. В прессе кораблекрушение называли «Русским Титаником», потому что оно было самым масштабным в СССР по количеству жертв. Среди погибших пассажиров был мой первый муж, Вадим Илюхин. Ему было всего 27 лет. Мы собирались в круиз вместе, но в последний момент начальник из вредности не отпустил меня с работы. Оказалось — спас. Мою путевку пришлось сдать, и Вадим отправился один.

Вадим и Галина Илюхины, 1982 г.

31 августа в 23.12 «Адмирал Нахимов» столкнулся с сухогрузом «Петр Васев» и затонул всего за 7 минут…

Водолазные поисковые работы велись три недели.

В те дни в Новороссийске было очень много людей в черном. Это были родственники погибших, съехавшиеся со всего СССР. Они перемещались по городу большими группами и напоминали стаи воронья – нахохленные, угрюмые. Только тихие. И нарядные толпы отдыхающих тоже замолкали, глядя вслед. Курорт, сентябрь, бархатный сезон… До сих пор помню странное ощущение – смешанное чувство вины, изгойства. Мы – чумные. К нам нельзя приближаться. Мы пахнем горем.

Пароход «Паароход «Адмирал Нахимов», 1986 г

В этом опрокинутом мире все по-другому. Изнутри горя жизнь течет иначе, акценты смещаются, меняются реакции. Те, кто нашел «своих», считаются «счастливчиками». Тут, внутри, дозволено говорить обо всем, без пафоса. Можно спокойно обсуждать интимное, некрасивое, ужасное – всё то, что несет с собой смерть, ставя волосы дыбом у тех, кто оказался непричастен к ее выбору. Сама смерть становится «своей» для нас, «чумных». Странное, болезненное ощущение. То самое, когда точно знаешь, что тебе уже нечего терять.

Три недели кошмара, который повторяется изо дня в день.

Я просыпаюсь и, еще не открывая глаз, вспоминаю, где я. Надеваю проклятое черное платье, которое с каждым днем все больше становится мне велико и висит мешком, иду на завтрак, за которым практически не могу есть. Потом — исполком, где расположен штаб. Там перед нами кладут огромные толстые альбомы с фотографиями поднятых накануне мертвецов. Фото – черно-белые, лица, уравненные смертью, кажутся похожими друг на друга. С женщинами проще – у них хоть разные платья, прически. А мужчины – все в джинсах, рубашках, кроссовках. Всё советское, одинаковое. И в каждом при усилии мерещится что-то знакомое.

Мы выходим из здания и садимся в автобус, который везет нас на 15-й причал.

Этот причал больше похож на вокзал. Рельсы в несколько рядов. На двух путях стоят длиннющие рефрижераторные составы. В них запускают родственников для опознания. В первые дни погибшие лежали вперемешку – дети, мужчины, женщины. У каждого на теле огромные синие номера, сделанные чернильным карандашом. Потом их стали сортировать по полу. Стало полегче – уже не приходилось смотреть всех «свежеподнятых».

Когда я первый раз зашла в вагон, я увидела тело мальчика лет шести, беленького и тоненького, как соломинка. Номер был написан на ножке, беспомощно торчащей в проход. Цифры не поместились и были широкие и низкие, как будто сдавленные. Когда двери в вагон откатывались, оттуда шел пар, делая нереальным все вокруг. Обстановка совершенно сюрная, как в фильмах Феллини. Вдоль вагонов нескончаемой цепочкой стоят гробы на козлах. Около каждого – группа людей в черных одеждах. Тут же столики, где родственникам быстро и сосредоточенно оформляют свидетельства о смерти. Венки, ленты. И постоянный стук. Это обивают свежие гробы красной тканью, заколачивают крышки. Снуют автопогрузчики – прямо отсюда, с причала, гробы, запаянные в цинк, отправляют в аэропорт. Всё размеренно, налажено. Конвейер смерти.

На 15-м причале

Прощаться нужно быстро – жара.

Тела, пролежавшие несколько дней на дне и несколько – в рефрижераторе, начинают «плыть». Это тоже конвейер. Венки выбирают заранее, заранее обсуждают, во что и как будет одет опознанный родственник. Разговоры об этом ведутся постоянно, тихо, по-деловому. У людей уже нет слез. Белые платья, черные костюмы висят, как на ярмарке, и почему-то вызывают свадебные ассоциации. Молоденьких девушек хоронят в платьях невест. «Девочка моя, маленькая моя… – шелестит сухонькая женщина, склоняясь над гробом. – Галочка, как вы думаете, надеть ей вот это? – она разжимает крошечный кулачок и показывает мне горсть пластмассовых сережек и браслетов. – Леночка так это всё любила…» Леночка в гробу кажется совсем прозрачной, как призрак. Я уже знаю, что она – поздний ребенок. Единственный. Мира Александровна и Виктор Андреевич тоже прилетели из Ленинграда. Рассказали, как уговаривали дочку, только что поступившую в медицинский, поехать в этот злополучный круиз. «Она такая слабенькая, такая болезненная. Думали – отдохнет напоследок, развеется. А она хотела в стройотряд, с однокурсниками… Сердилась на нас за эту путевку. Утром, перед отъездом, – проспали. Бегом в такси, на вокзал. На ходу почти в поезд ее вталкивали. О-ох…» Мира Александровна плачет сухими глазами. Лицо привычно сморщено, дрожит, а слез уже нет. Виктор Андреевич обнимает ее и шепчет в висок: «Мирочка, Мирочка…» Тоже привычно, механически, с одинаковой интонацией. Я смотрю на них – маленьких, скорбных, раздавленных этим страшным конвейером, втянувшим нас всех в свою ритмичную ленту. И завидую. Потому что они сегодня уже улетят обратно в Ленинград, увозя с собой свою Леночку. А мы останемся. И утром все начнется сначала…

Зажмуриваюсь, и мычу, мычу от нестерпимости горя — и своего, и чужого… И вдруг что-то происходит. Я словно отключаюсь от происходящего, а в голове начинают толпиться слова, фразы… Лихорадочно лезу в сумку, нащупываю записную книжку, открываю первую попавшуюся страничку и начинаю записывать этот поток. Постепенно он ритмизуется, рифмуется. Я пишу, зачеркиваю, снова пишу… И постепенно успокаиваюсь. Дописала, поставила дату: «14.09.86, Новороссийк» Внутри стало пусто и легко, словно после долгих рыданий. А на листке осталось стихотворение. Вечером, в гостинице, я решилась прочесть его собратьям по несчастью. Слушали молча, вздыхали, плакали. Одна из женщин попросила разрешения переписать.

К двадцатым числам сентября жара в Новороссийске стала понемногу спадать. Одно из утр выдалось почти как в Ленинграде – пронзительно-солнечное и ледяное. Над морем разгулялась бора.

В исполкоме нам сказали – сегодня сбор на пристани, выходим в море на место гибели судна. Это показалось странным – там же полно катеров с водолазами, вовсю идут работы по подъему тел. На пристани, в поредевшей к этому времени чернокрылой толпе, стоял неясный ропот. Ползли слухи: мол, погиб еще один водолаз, председатель правительственной комиссии Алиев улетел в Москву. Алиев, который публично давал слово близким погибших, что поисковые работы не прекратятся, пока последнее тело не будет поднято на поверхность… Значит, решили сворачиваться? На дне по официальным данным к тому моменту оставалось 65 человек. По неофициальным – больше ста.

Штормило. Мы поднимались по трапу на военный катер, прижимая к себе цветы. У многих подгибались ноги: после всего, что случилось, ощутить под собой зыбкую пучину было невероятно страшно. Люди нервно ощупывали сиденья, заглядывали в ящики – есть ли там жилеты.

Катер мотало с борта на борт, море клубилось барашками. В лицо летели ошметки соленой пены. В кильватере катера шла дельфинья стая – гладкие тела выпрыгивали из воды, блестя на солнце. «Эх, где ж вы тогда были…» – вздохнул кто-то рядом со мной.

Над ухом пронзительно закричала сирена. Её подхватили все суда – и те, что стояли в новороссийском порту, и те, что на рейде. Над Цемесской бухтой стоял вой – длинный и жуткий, как эти три недели. На волнах прыгали, качались венки.

Вечером нас собрали в клубе моряков. Пряча глаза, министр транспорта Пастернак, оставленный взамен сбежавшего Алиева, сообщил, что работы прекращены. Да, погиб еще один водолаз. Рисковать живыми во имя мертвых «представляется нецелесообразным». Все, чьи родственники остались на дне, увезут на родину цинковые гробы – вместо тела в каждом будет лежать капсула с грунтом с места гибели судна и фляга с морской водой. Все дадут подписку о неразглашении того, что гробы пусты.

Всё. Конвейер остановился.

Странное чувство овладело мной – смесь отчаяния и облегчения. Всё кончено. Всё. Я никогда не увижу Вадика. Я никогда не увижу его мёртвым. Море взяло его и уже не отдаст.

Свекровь плакала, уткнувшись в мое плечо. Ей было важно – найти, увезти домой сына, закопать его в землю. Знать, что вот он – тут, рядом. Поцеловать на прощание прозрачный лоб (господи, отчего ж они все такие заостренные, истончившиеся? говорят, от солёной воды), проститься по-христиански…

Вокруг тоже плакали. Я снова почувствовала себя изгоем, уродом, «чумной» – теперь уже тут, в «стае». Я отчетливо поняла, что все случилось так, как должно было случиться. Я прошла этот конвейер до конца. Но совсем для другого. Это мой опыт – страшный, горький, драгоценный. Мой катарсис. Я не забуду этого никогда. И – я никогда не увижу его мертвым.

Я знаю, он не хотел быть таким – прозрачным и беззащитным, с синим трехзначным номером на животе. С синими волосами, слипшимися от краски, которая тоннами выливалась из «нахимовских» бочек во время крушения.

Он остался весёлым и сильным – двадцатисемилетним мальчишкой, который уже никогда не постареет. А я буду жить и помнить…

Тогда мне казалось, что главный кошмар закончился. Мы сядем в самолет и улетим домой, в Ленинград. И дома будет легче.

Но я ошибалась.

Из Ленинграда и области на «Нахимове» погибло десять человек. Кому-то из их родственников «повезло» – они привезли в родной город тела своих близких, а кто-то — как мы, — пустые гробы. Надо отдать должное городской администрации: всем были мгновенно выделены места на кладбищах; похороны, памятники — все за счет государства. Конвейер сработал и здесь.

Ритуальные хлопоты, прощание, поминки я помню смутно. Врезался в память только клин каких-то птиц, с хриплым криком пролетевший над Южным кладбищем, когда мы опускали гроб в землю. «На юг полетели, к морю…» – горько прошептала свекровь.

После поминок, закрыв дверь за последним гостем, я вошла в нашу осиротевшую комнату, и тут меня впервые накрыло вдвойне: к горечи утраты прибавилось одиночество.

Надо было как-то жить дальше, но получалось плохо. Я вышла на работу в надежде отвлечься, но повсюду ловила то сочувственные, то любопытные взгляды. За спиной перешептывались. Со мной практически никто не общался с прежней легкостью – как раньше, до трагедии. Все испытывали неловкость, смущение. Близкие друзья пытались поддержать, погрустить рядом, но выходило так себе: смешить-веселить меня они считали неприличным, а долго тосковать и вздыхать никому не хотелось… Вокруг меня снова образовался какой-то «чумной круг». Только теперь внутри я была одна. И вот это уже стало по-настоящему невыносимо. И, наверное, я бы просто сошла с ума, если бы не поэзия.

Туристическое бюро, через которое когда-то продавались те злополучные путевки на «Адмирал Нахимов», решило, видимо, хоть как-то загладить вину и подарило мне тур в гостиницу «Репинская» под Ленинградом.
Ноябрь, пустынный пляж, сосны, бледный залив. Долгие прогулки по побережью — от Репино до любимого Комарово. Во мне словно что-то прорвалось — каждый день я складывала слова в неловкие строчки, и после каждого стихотворения мне становилось легче. Словно боль, излитая на бумагу, отступала, отстранялась от меня, переставала ранить:

«…Тепло руки, увиденной во сне,

я ощущаю ясно, как реальность,

и удержать, спасти тебя пытаюсь,

не дать исчезнуть в черной глубине.

И каждый вечер, веки опустив,

я умоляю Бога сделать милость:

чтоб о тебе хоть что-нибудь приснилось,

хоть час, хоть миг,

но верить, что ты жив…»

Я писала, писала, и не подозревала, что эта моя «поэзотерапия», спустя многие годы, приведет меня в литературу, станет профессией. Но уже тогда я почувствовала: слово способно исцелять.

На годовщину гибели «Адмирала Нахимова» я прилетела в Новороссийск.

Родственники погибших встречаясь, обнимались, плакали, радовались сквозь слезы: горе сплотило и породнило нас.

У памятного знака. Кабардинка, 1987 г.

Прибывших посадили в несколько автобусов и повезли на мыс Дооб, где рядом с поселком Кабардинка был установлен памятный знак жертвам кораблекрушения. Мы возложили цветы, зажгли свечи. И вдруг все наперебой стали просить меня прочесть стихотворение. «Какое?» – недоумевала я. «Ну, то, про 15-й причал!» – уговаривали они. «Да я его не помню наизусть, и ведь оно очень тяжелое, грустное!» – неловко протестовала я. И тут со всех сторон мне стали протягивать листки. Я была поражена: оказывается, стих разошелся по рукам, разъехался по всей стране — его переписывали друг у друга, передавали по цепочке, пересылали в письмах. А я всё никак не могла понять — зачем? Зачем переписывать и перечитывать вновь и вновь строчки, в которых описаны самые страшные моменты жизни? И одна женщина, которая потеряла на «Нахимове» всю свою семью, тихо сказала: «Потому что когда я его читаю, горе становится меньше. Оно как будто разделяется на всех, кто там был…»

С тех пор, когда мне удавалось прилететь в Новороссийск на очередную годовщину, меня каждый раз просили читать это стихотворение. И, несмотря на то, что с годами мне стали очевидны все недостатки и несовершенства этого текста, я никогда не отказывалась, потому что стих перестал быть моим. Он уже жил своей жизнью, над которой я была не властна.

У памятного знака. Кабардинка, 2011 г.

Все меньше остается на свете свидетелей тех трагических событий. Идут годы, люди стареют, уходят. Распался СССР, нас разделили границы. Всё меньше людей приезжает в Новороссийск 31 августа. Но память хранят дети и внуки ушедших. В 2011 году, на 25-летие гибели «Нахимова» Наталья Рождественская, чья бабушка погибла в катастрофе, писала в одесской газете «Морские ведомости»:

«…Меня не было в те страшные дни в Новороссийске, но я отчетливо вспомнила рассказы мамы, которая пять суток провела здесь в поисках своей мамы, пять суток поиска, надежды, рыданий, слез, скорбных лиц. Мама вернулась из Новороссийска вся поседевшая…

…Про 15-тый причал не любят говорить и писать в прессе, не любят вспоминать. В те дни вдовой Галиной Илюхиной, мужа которой так и не нашли, было написано стихотворение «15-тый причал»:

Мне снится вновь пятнадцатый причал –

Конвейер смерти жуткий и печальный.

Опять надрывно кто-то закричал,

Не выдержав в последний миг прощанья.

Вагоны. И гробы, гробы, гробы…

Стук молотков в висках толчками бьётся.

Ах, капитаны! Руль чужой судьбы

Вы повернули. Как же Вам живется?!

И люди в черном – стайки воронья –

С надеждой ждут: «А вдруг найдут сегодня?»

И обессилев на исходе дня,

Вновь завтра ищут среди тех, кто поднят.

Скорей, фотограф! Этот человек

Пробыл на дне тринадцать долгих суток.

А здесь – жара, и климат не вполне,

Гроб закрывают через три минуты.

Как страшно – деловито обсуждать

Наряд последний, цвет венков бумажных,

Устало плачет сухонькая мать…

Кто видел, тот поймет, как это страшно.

Ручьями слез со всех концов земли

Беда стекает на причал печали.

Вопрос глазами: «Как дела, нашли?»

«Нет, не нашли…» – глазами отвечают.

Я не могу писать сейчас о тех,

Кто нам помог в таком безумном горе.

О них – в газетах. Мне же этот грех

Пускай простят оставшиеся в море.

Мне снова снятся те, кто проводил,

Кто не нашел родных, друзей, любимых.

… И водолазы, словно муравьи,

На трупе судна «Адмирал Нахимов»…

И когда автор по всеобщей просьбе читала это стихотворение вслух, участники тех страшных событий повторяли его вместе с ней, словно проживая эти дни заново…»

Галина Илюхина

 

Назад

Любое копирование материалов допускается только с разрешения правообладателя  памятьбесконечна.рф